Ну, никогда не говори «никогда», но я пытаюсь остаться в ситуации, когда двух сломленных людей притягивает друг к другу. И если мы все же будем вместе, то я не хочу быть обольстителем. Я хочу, чтобы Дерил был в этом неловок. В одном из интервью я уже говорил, что если мы займемся любовью, то я бы хотел, чтобы Дерил преждевременно кончил и потом рыдал в углу.
Сначала была идея о том, чтобы я появился с криками, чтобы я отбивался и старался всех убить. Но я часто делаю такое, а это была отличная возможность показать отношения между братьями, сыграть больше, чем страх перед ситуацией или Губернатором. Чем более я напуган, тем больше это влияет на ситуацию между братьями. Мол, ты же старший брат, я младший, защити меня! Я знаю взрослых людей, которые до сих пор в присутствии старших братьев ведут себя, словно меньшие братья.
На самом деле, ему не обязательно быть там, ему не нужна группа для защиты, он может охотиться, чтобы добыть еду и сможет позаботиться о себе, наверное, лучше, чем кто-либо другой. Но то, что его держит – это начало его становления таким человеком, которым бы он никогда не стал, если бы все не пошло к чертям. Я всегда пытался играть его так, как если бы он вырос в расистском и наркоманском мире, но всегда его стыдился. Вроде «Я не хочу принимать наркотики, не хочу быть расистом, хочу, чтобы передо мной были новые возможности». Думаю, он по-новому оценивает себя, зная, что люди на него рассчитывают.
еще немного, и я начну смотреть Walking Dead, честно. норман, зачем ты гладишь меня по кинкам.
- Мне стало страшно, - говорит он, и глаза его горят. – Бесконечно. Адово. До беспамятства страшно. Он доходит до шёпота, с удовольствием смакуя каждое слово, и Тогучи просто нечем на это ответить. - Ты меня понимаешь? - Не понимаю, - Тогучи качает головой. Он давно отказался что-либо в нём понимать. – Ты выбежал из метро как ошпаренный. И чуть не попал под машину, если ты забыл. - И? - Учитывая скорость, то ты бы умер, – на самом деле, Тогучи не уверен, может быть, Кобаяши отделался бы парочкой переломов, но какое это сейчас имеет значение. Ничем хорошим оно бы не кончилось - факт. Хотя и тому, что происходит сейчас, вряд ли можно дать определение «хорошо». У Ёске такой взгляд, будто он всё прочитал на лице Кикуо. У Кикуо такое чувство, будто он соврал на допросе, но оно сейчас совсем неуместно. - Откуда тебе знать, - говорит Кобаяши почти отрешенно. – Вдруг я бы просто проснулся. Тогучи кривится. - Нет. Хватит. Хватит пороть чушь из серии, как было в том самом фильме. - Иногда мне кажется, что я как раз в каком-то гребаном, черт его возьми, фильме, - как можно вложить столько ненависти в такой спокойный тон. Тогучи снова нечего сказать. Он отрывает от пачки фольгу и начинает её теребить. Кобаяши неотрывно следит за его пальцами с выражением какой-то свирепой радости. - Ты идиот, - капитулирует Тогучи, и Ёске реагирует так, как будто ждал этой фразы. – Ненормальный, долбанутый и-ди-от. - Почти, - пожимает плечами. – У меня есть справка. Если ты забыл. Кикуо прикуривает, и через полминуты Кобаяши решается на контрольный. - Я перестал принимать нейролептики. Уже две недели, и я почти счастлив. - Почти. - Мне не страшно. Мне никак. До чего я мог когда-либо дойти, я уже дошел. Я в гребаном фильме и не могу проснуться. - Заткнись. Я иду пить.
иногда я задаюсь вопросом, на что конкретно я трачу своё время. не уверен, что хочу услышать ответ, потому что ничего хорошего он не обещает. I have sinned exceedingly in thought, word and deed: mea culpa, mea culpa, mea maxima culpa. закачаюсь растворимым кофе и понесу свое тело в университет изображать ходячее бревно.
и каждый раз, когда я начинаю ныть, что я не боец, а трусливая штабная крыса, брат напоминает мне, что в руках у меня винтовка, а он - у плеча, и мы в самом разгаре войны. так-то. спасибо, что ты у меня есть. .потому что без тебя я бы точно стал пушечным мясом. я не мыслю глобально, не предугадываю действий и не думаю вовсе, не хочу думать, из меня хреновый стратег, я делаю то, что говорят, так что пусть лучше скажешь ты, чем кто-либо еще. прости, прорвало что-то
как говорил один человек, "чтоб мне на рельсах заснуть".
читать дальшеСоня влезла на грязный подоконник, поджала колени и сжалась в молчаливый комок, одетый в грязный больничный халат и косынку, сбившуюся с облака темных волос. Главный врач резко отругал молодую женщину за «разгильдяйство» . В двадцать два года Соня Бартош – красивая, темпераментная, со страстным взглядом, обжигавшим даже мимолетно, заживо была похоронена в четырех стенах военного госпиталя. Она ненавидела войну и тех, кто ее начал. Все громкие слова, брошенные на алтарь самодовольства политиканов, обернулись для Сони стонами раненых, бесконечными часами дежурств возле умирающих, стойким запахом смерти, летавшей здесь, как и мухи, как и пыль, как и тополиный пух, вымокавший в крови вместе с бинтами и корпией, которой вечно не хватало… Конец мая. Тогда почему в Городе такая нестерпимая жара, будто ад выкипел из-под земли и все дьявольские печи заработали здесь, среди серых каменных зданий и пыльных обочин?! Соня давно не плакала. Она разучилась горевать так, как было принято горевать всем женщинам – матерям, дочерям, сестрам и невестам. Ее черные глаза были сухими и горячими, как угольки, а руки четко выполняли любую работу. Не во имя победы идеи. Во имя жизни, которую так редко удавалось выцарапать из котла второго июня войны. - Куда этого? - Не знаю, даже в коридоре места нет. - Несите туда. - Куда? ослеп? здесь… - Почему не вынесли тело? Где эти чертовы санитары? скоро мы все поляжем от тифа рядом с нашими солдатами! Соня вжалась в угол окна. Не хотела она никому помогать. Сил не осталось. - Сюда…сюда… - Откуда такого? - С юга. Изувечило парня. - С юга? Значит, и там уже все пошли под топор, даже курсанты? - Сейчас дыры в плане закрывают даже детьми. Тишина. Снова тишина, в которой растворялись только хрипы и глухие стоны раненых. Соня ткнулась лбом в судорожно сжатые колени. - Эй, сестренка, не плачь… Она вздрогнула. Еще недавно пустовавшее пространство у соседнего оконного проема, забитого досками, занимала койка с раненым. Парень с двухдневной щетиной на впалых щеках, с резко обозначенными скулами. Загорелый – и потому не такой бледный. На запекшихся губах подрагивала насмешливая улыбка. - Вон какая глазастая…аж жжет, - чуть слышно произнес он. – Не плачь. Соня молча сползла с подоконника, подошла и остановилась у края койки. Он слегка похлопал по грязной подстилке. - Приходи в гости, не стесняйся. Соня села и взяла в свои ладони эту руку. Обожженная, грубая. - Как ты тут, сестренка? - А ты?.. Парень улыбнулся, и шрам у левого виска обозначился сильнее. - Как по дороге в рай. С ангелом по правому борту. Хочешь, угадаю, как тебя зовут? Соня покачала головой. - Потому что сама цыганка?.. – хороший у него был смех, с хрипотцой, еще мальчишеский. - Ты угадаешь, а завтра забудешь…Дин Маршалл. Брови парня дрогнули. - Ты гляди-ка…и правда цыганка. Скажи, Кармен, я буду еще летать или меня спишут на запчасти в ангар при завхозе? Серо-голубые глаза смеялись, но была в них и бесконечная тоска. - Я не цыганка. Я не знаю, - тихо откликнулась Соня, посмотрев около полуминуты в эти веселые и рвущие душу глаза. - Тогда принеси мне водички. Попить. Эти проклятые белохалатники собираются отгрызть от меня несколько кусков, я знаю. Но сначала бы водички хлебнуть…принесешь? Она сходила за жестяной кружкой и ведром, принесла тряпку и пока он пил, а она держала растрепанную светло-русую голову, гадала – сколько ему лет? - Нравлюсь? Соня улыбнулась краешком губ. Так мог спросить жадный до ласки школьник. - Всем нравлюсь. Хоть убей. Только комэска недоволен. Маршалл, говорит, не нравишься ты мне…ни хрена не нравишься. Он говорил вполголоса, а Соня слушала, слушала… Он рассказывал, где родился: приморский южный город, откуда его перебросили в степи, потом снова на юг, но уже на материке. Море, небо, ветер, горы и степи – все это выходило по его словам не координатами на карте полета, а однокурсниками из летной школы, девушкой-художницей, мольберт которой он разбил и нагло свалил вину на товарища, молчуна и отличника учебы… Выпускной бал, драка и рассвет. Взрывы, катакомбы, первый сбитый немец, а потом еще, еще и еще… "Дорнье" – «летающий карандаш», "ланкастеры", "галифаксы", "харрикейны", "мессершмитты", "спитфайры", "стерлинги", "савойи-семьдесят-девять-эс", "юнкерсы-восемьдесят-восемь-эс" - штуки, как, поблескивая азартным взглядом, называл их Дин, "гладиаторы", "хэмпдены", "маччи-двести-эс", "бленхеймы", "фокке-вульфы", "бофайтеры", "сордфиши" и "хейнкели", восемьдесят седьмые юнкерсы - «штуки»…Он говорил о самолетах так, как если бы сам был одним из них. О людях не говорят с такой горячностью. Соня чувствовала, как сильно он сжимает – до боли – ее пальцы. - Ты видела когда-нибудь взлетную полосу – поле? зеленое, а по ней, как черная смородина – наши машины? Сестренка, душу дьяволу продашь, чтобы понять это чувство – когда идешь на взлет, забираешь шасси, набираешь высоту, рычаг вверх – а внизу за тобой целое поле…и оно отрывается от земли за тобой. А потом то облако…было таким густым и плотным, что я ничего не видел, кроме кабины. Я ничего не понимал, потому что за минуту до этого небо было чистое и голубое и нигде не было ни облачка... Чтобы выбраться из облака, я начал снижаться. Я летел все ниже и ниже, но по-прежнему находился в нем. Я знал, что слишком низко лететь из-за гор нельзя, но на высоте шесть тысяч облако все еще окружало меня. Оно было таким плотным, что я ничего не видел, даже носа машины или крыльев. Пары на лобовом стекле превращались в жидкость, и струйки воды бежали по стеклу. Горячий воздух двигателя высушивал их. Никогда раньше я не видел такого облака. Оно было плотным и белым у самой кабины. У меня было такое ощущение, будто я лечу на ковре-самолете, сижу один-одинешенек в этой небольшой кабине со стеклянным верхом, без крыльев, без хвоста, без двигателя и без самолета... – голос Дина выныривал в усталом сознании Сони и снова звучал глухо, будто эта исповедь произносилась с того самого неба, о котором говорил пилот. - Я знал, что мне нужно выбираться из этого облака, поэтому я развернулся и полетел от гор на запад над морем. Согласно высотомеру, я снизился намного. Я летел на высоте пятьсот футов, потом четыреста, триста, двести, сто, а облако все еще окружало меня. Я перестал снижаться, потому что знал, что это опасно… Потом совершенно неожиданно, точно порыв ветра, меня охватило чувство, что подо мной ничего нет, ни моря, ни земли, вообще ничего, и я медленно намеренно задросселировал двигатель, с силой отдал ручку вперед и вошел в пике. На высотомер я не смотрел. Я вглядывался в белизну перед собой за лобовым стеклом и продолжал пикировать. Ручку я держал в положении "от себя", сохраняя угол пикирования, и продолжал всматриваться в обступившую меня обширную белизну. Я даже не задумывался, куда лечу, а просто летел… Его рассказ прервал вой сирены. - Будут бомбить, - прошептала Соня. Маршалл не шевелился. И тут она поняла, что, замолчав, Дин просто провалился в сон. Глубокое забытье. …На утро к нему пришли. Соня, перевязывавшая раненого в двух койках впереди от Маршалла, видела невысокого брюнета с мрачным взглядом исподлобья и сером берете ВВС со значком «Сопротивление Уклонения Выживания и Спасение». - Марш, ты все так же валяешься и в потолок плюешь? – немного гнусаво протянул он развалившемуся на койке Дину. - А ты все так же плаваешь топориком во время посадки, Каррэн? – в тон ему хмыкнул раненый пилот и закинул руки за голову. - Долго еще? - Если ты почешешь то, что таскаешь в приборной доске под этой тряпочкой, - Дин кивнул на берет Каррэна, - то я выйду отсюда сегодня вместе с тобой. Какого черта нужно кромсать меня под лычки, если я могу уже вечером сделать пару вылетов? - На тот свет? Или мне перестрелять весь медперсонал, чтобы вытащить тебя отсюда? – холодно отрезал его посетитель. – Никто не гнал тебя под те юнкерсы. Задача была – разведка. Маршалл отвернулся. - Катись…товарищ капитан. - Лейтенант Маршалл, ты говоришь со старшим по званию. Дин сел на койке, его сжатые губы побелели. - Я говорю со старшим по званию ослом, Майк. И если не хочешь, чтобы я тебя отправил в полет прямо сейчас – через окно, то катись! Каррэн побледнел еще сильнее, чем Маршалл. - Я выполняю приказ. Навестить тебя… - …просило командование? так скажи, что я еще не подох смертью храбрых, пусть не спешат ставить галочку! – оборвал его Дин. – Катись к черту, Кар, ты не можешь сделать абсолютно ничего! даже выбить у этих белохалатников дееспособного пилота! Соня взяла таз с грязными бинтами и подошла к ним двоим. Маршалла ждала перевязка. - Она спрашивала о тебе. Я передам, что ты идешь на поправку. Каррэн развернулся на каблуках и пошел дальше по коридору. Соня видела, как сглотнул и быстро облизнул сухие обветренные губы Дин. - Спрашивала…какого черта он врет… - прошептал он, не отрывая взгляда от спины удаляющегося капитана, он перевел взгляд на Соню. – Что сестренка, немного побалуешь меня? Перевязка, мучительная, болезненная до воя, делала лицо загорелого Маршалла грязно-серым, как простыня. И все-таки он находил в себе силы не терять сознание. Словно горячая жизнь билась в нем с такой энергией, что могла бы послужить горючим для его любимых «дорнье»… Каррэн приходил каждый день. Каждый раз в разное время. Соня как-то раз видела, что его не пускает дежурная медсестра. Он с тем же мрачным упрямым выражением слушал ее доводы и все равно каким-то образом прорывал эту блокаду занудного больничного речитатива. В четверг они сильно поругались. Сорвался и обычно спокойный капитан. И в пятницу он не пришел. Соня видела, как щурился Маршалл. Он курил, хотя врач устроил ему скандал. Где Дин доставал курево, было непонятно. Но он умел раздобыть все, что хотел. Даже не вставая с койки. Каррэн не пришел и ночью. Во время перевязки на следующий день Маршалл потерял сознание. Ампутация, назначенная на следующий день, откладывалась – в госпитале не было ни капли морфия. Каррэн не пришел. Вечером в субботу Дин подозвал Соню. - Передашь Каррэну, тому капитану, что шлялся сюда несколько дней. Помнишь его, сестренка? Соня кивнула. - Если он придет, - запнувшись, добавил пилот. – Если придет. Большинство раненых переводили в госпиталь за пределы Города. Бомбежки участились. В городе становилось смертельно опасно. оставались только несколько людей из медперсонала и раненые, которые не могли быть перевезены без риска оказаться на том свете из-за тряски в пути. …Прошло полгода после того дня. Соня вспоминала о нем, как будто смотрела через закопченное стекло, в которое разглядывают затмение солнца. В походном госпитале в коридоре ее ждал человек в куртке ВВС. Соня помнила о Майке Каррэне. Но именно в тот момент соотнести с этим человеком мрачного капитана из Городского госпиталя она не могла. Его лицо стало каменным. - Вы были медсестрой в Эн в конце мая этого года? Соня снизу вверх рассматривала мужчину. Не парня. Мужчину. - Марш…Лейтенант Дин Маршалл… Какими путями он нашел ее, Соня не знала. Только в безумии войны Каррэн сделал это. - Он должен был оставить вам что-нибудь. Я знаю. Не просьба, а приказ прозвучали в немного гнусавом голосе. - Оно у меня в вещах, - вполголоса ответила Соня. – Пойдемте, я отдам вам письмо. Он ждал, пока она открывала ящик, пока перебирала тонкие листы…и наконец, протянула ему небольшой конверт с надписью «Майклу Каррэну, капитану ВВС, часть 28/07-01». Руки капитана задрожали, он сжал зубы, так что желваки заиграли на лице. Он уставился на почерк – резкий наклон влево, острый и колючий. - Вы не можете его найти? Каррэн кивнул так медленно, что, казалось, все его тело одеревенело и он не в силах был шевелиться. - Полгода. Нас перебросили в другой конец материка…Полгода…ничего. Он уставился на маленькую Соню, глядя на нее то ли с ненавистью, то ли с мольбой. - Где его искать?! Соня Бартош выпрямила плечи и отвела глаза. - Я не цыганка. Я не знаю.
а где-то Майк Каррэн ищет лейтенанта Дина Маршалла. и меня это уже, к счастью, не касается. читаю без боли и уколов совести. наконец-то.
Совершенно не умею реагировать на проявления чужой симпатии. В большинстве случаев мне все кажется либо слишком лицемерным и наигранным, либо гиперболизированным и ошибочным, я знаю - человек заблуждается. Нет, я понимаю, этикет. Нет, я понимаю, общепризнанные методы социализации, но когда мне кажется, что чужого позитива слишком много, мне хочется то ли съебать к чертям, то ли въебать с ноги, то ли того и другого сразу. Когда только после жалкого месяца знакомства мне с видом жертвы вручают сердце, не забывая подчеркнуть трагизм ситуации, я понятия не имею, что мне делать с ненужным куском мяса. Меня ставит в тупик влюбленность чужих людей. Иногда я даже не понимаю, о чем мне говорят и что хотят донести. Уровень мышления устроен по-разному, я почти физически ощущаю скрежет при соприкосновении, что за мазохизм? Меня пугает влюбленность друзей, которые не хотят таковыми быть. Как будто "друг" - это так мало, на самом деле - это безгранично необъятное. "Ему казалось, что его любят не те и не за то". Привет, Джонатан Гловер. Я часто лгу, но в этом ненавижу лгать ни себе, ни другим, пусть и поступаю я по-свински, но хотя бы в этом не вру никому. Лучше я буду делать больно, чем пускать пыль в глаза. Начинай быть честным со всеми и с самим собой тоже.
Она такая резкая и злая, такая ни на кого больше не похожая, что я вздрагиваю от беззаконного спазма счастья. Она такая настоящая, такая Клэр.
*
Джонатан не любит уступать Ребекку даже ее собственным снам. Но когда Клэр протягивает руки, он, хоть и нехотя, все-таки отдает ее. Клэр прижимает ее к себе. — Эй, сладкая моя, — шепчет она. — Что случилось? Просто небольшой приступ экзистенциального отчаянья?
*
— Ну-ну, мисс Ребекка, — говорит она, — это же просто неразумно. А впрочем, с какой стати ты должна вести себя разумно? Боже, если когда-нибудь я начну требовать от тебя разумности, застрели меня, договорились?
*
Я беру малярную кисть и тоже начинаю красить. Джимми выдает свое бархатное рокотание — живой голос из мира мертвых. Мы с Джонатаном замазываем последние трещины, покачиваясь под музыку. В этом есть своего рода совершенство — вместе красить стену под пение Джимми. В этом есть связь времен, состоявшееся попадание в будущее. Эта мысль приходит ко мне внезапно, заставая врасплох то, о чем я мечтал, сбылось. У меня есть брат, с которым можно работать бок о бок. Дополненное и исправленное будущее, как лампочка, горит над нашими головами.
В наших отношениях с Джонатаном есть один нюанс, который невозможно объяснить словами. Наш союз уходит корнями в такую глубину, куда третьему человеку, даже если бы мы этого очень захотели, просто невозможно проникнуть. Мы обожаем Клэр, но все-таки она не из нашей команды. Все-таки нет. То, что объединяет нас, сильнее секса. Больше любви. Мы — одно целое. Я — это он, а он — это я, рожденный в другой оболочке. Мы любим Клэр, но она — не мы. Лишь он и я можем быть одновременно и собой и другим.
*
— Мне бы хотелось раскрыть секрет твоего олимпийского спокойствия. Вот мы, являя собой весьма странную и не слишком ортодоксальную семейку, сидим в этом доме, который того гляди развалится; мы с Джонатаном спорим, кому принадлежит мой ребенок… — Наш ребенок, — говорит Джонатан. — Серьезно, Клэр, это уже не смешно. — Так вот, мы спорим, кому принадлежит наш ребенок, а тебе хоть бы хны, ты невозмутим, как Дагвуд Бамстед. Иногда мне кажется: если что и прилетело к нам с Юпитера, так это как раз ты. — Вполне возможно, — говорю я. — Во всяком случае, я ничего особо странного тут не нахожу. Она переводит взгляд на потолок; ее глаза расширяются, превращаясь в два черных диска. — Я, конечно, сразу должна была догадаться, — говорит она, — как только увидела тебя с этим гнездом на голове и в джинсах «Кельвин Кляйн». Ведь ты же потом буквально за сутки превратился в человека из Ист-Виллидж. Смешно. Оказывается, это мы с Джонатаном консерваторы. Это нам, когда мы заглядываем в зеркало, требуется более-менее точно знать, что мы там увидим. А тебе все нипочем. Ты можешь делать все что угодно. — Нет, — отвечаю я ей. — Не могу. — Да? Ну назови что-нибудь, чего бы ты не сделал. — Ну, например, я не стал бы жить один. Ты знаешь, что я никогда не жил один. — Ага, — говорит она. — Значит, тебе нужна компания, так? Ты просто мимикрируешь под окружающих. Как же я раньше не догадалась?! Живя с родителями Джонатана, ты был огайским пай-мальчиком, живя в Ист-Виллидж, ты был хладнокровным парнем, а теперь ты этакий славный папа-хиппи. Ты просто предлагаешь людям то, чего они от тебя ждут. Так, да? — Не знаю, — отвечаю я. Есть вещи, которые мне трудно ей объяснить, я просто не знаю как. Я связан и с живыми и с мертвыми. Я живу не только для себя, не только за себя одного. — Клэр, — говорит Джонатан с другого края кровати. — Что это ты вдруг превратилась в Нэнси Дрю от психоанализа? Или ты всерьез думаешь объяснить всего Бобби в нескольких фразах? — В этой жизни, — говорит она, — мы так и движемся: от фразы к фразе.
а в фильме все изложено в куда более приятном свете, более оптимистичном, но менее интересном
*
Уже зрелой женщиной я влюбилась в юмор и ум Джонатана и, подозреваю, в его безвредность. Он не был ни фригидным, ни агрессивным, ни мужчиной, ни женщиной. Общение с ним не таило угрозы провала через секс. Теперь я видела, что и Ребекка тоже когда-нибудь в него влюбится. В нем была притягательность отца и теплота матери без свойственной женщинам параноидальной тревожности — Ребекка не умерла бы от ужаса, если бы Джонатан на миг забыл о ее существовании. После целого дня, проведенного на работе, он возвращался домой с подарками, искренне соскучившийся. Бобби был немножко отстраненным, я — слишком постоянной. Джонатан излучал обаяние, только усиливаемое его ежедневным многочасовым отсутствием. Ребекка будет его. Мы с Бобби будем ей небезразличны, но ее сердце будет принадлежать Джонатану.
*
— А я, — сказал он, — сильно подозреваю, что все эти разговоры о критической массе не более чем попытка оправдания собственного статуса. Бобби, Клэр и я счастливы вместе и не собираемся расставаться. — Но есть уроки истории. — Ничто не стоит на месте. Мама, неужели ты не видишь, что мы живем уже совсем в другом мире? Может быть, завтра вообще конец света, так почему же мы должны вечно во всем себе отказывать? — Люди рассуждают о конце света с тех пор, как мир стоит. Однако он все не наступает, да и сам мир не слишком-то изменился. — Как ты можешь так говорить? — воскликнул он. — Посмотри на себя. Я знала, что стою под открытым небом на меловой, красно-серой земле. Я знала, что на мне джинсы и замшевая куртка. — Ты думаешь, что, когда дойдет до выяснения отношений, — сказала я, — Бобби выберет тебя? Ты на это рассчитываешь, да? Ты думаешь, что Клэр уйдет в тень, а вы с Бобби будете вдвоем растить этого ребенка, так, что ли? Он взглянул на меня, и вдруг я все поняла. Все: его страсть к мужчинам, его чувство вины, его горечь и гнев. Я почувствовала это, потому что его гнев был женским гневом. В нем жило женское чувство предательства. Ему казалось, что его несправедливо вытеснили на периферию, что его любят не те и не за то. Был миг, когда я его испугалась. Испугалась собственного сына в этом безлюдном месте. Мы защитились молчанием. Это было единственное, что нам оставалось, чтобы не наброситься друг на друга с диким визгом, чтобы не начать кусаться и царапаться. Выяснять отношения более спокойным образом мы не могли — нам обоим было слишком не по себе.